– Брянский, – скомандовал он, – марш за фортепиано!
Но Брянского не оказалось. Из расспросов татар выяснилось, что Сережу вызвала какая-то дама, приехавшая в карете, и он уехал с ней, обещав вернуться через час. Раздались насмешливые голоса: «Как же, так он и вернется, держи карман!.. Экая бестия этот Брянский!»
– Господа! – воскликнул Константинов, – по правде сказать, и нам нечего тут киснуть. Предлагаю поехать куда-нибудь за город и провести всю ночь вместе. Ведь бог знает, придется ли опять когда-нибудь свидеться.
– Да, да, конечно, едем! – раздалось со всех сторон.
Послали за тройками, а пока усиленно принялись кончать жженку. Начались тосты совсем неожиданные. Пили за процветание ресторана Дюкро и за жену Ивана Фабиановича – старую, сварливую немку, которой никто из лицеистов никогда не видал, но голос которой был известен многим, так как она целый день ругалась то с кухаркой, то с мужем. Попробовали поднять Козликова, но все усилия разбудить его остались без успеха; Горич торжественно произнес над ним: «Покойся, милый прах, до радостного утра» [52] – и поручил его попечениям татар. В последнюю минуту Иван Фабианович решился также ехать за город, и это почему-то несказанно всех обрадовало. Несколько человек схватили его на руки и понесли вниз по узкой витой лестнице. Иван Фабианович очутился в очень неприятном положении. Очки на нем разбились; его толстые, кривые ноги беспрестанно ударялись о перила лестницы, а главное, он боялся, что его уронят, и визгливо стонал, но стоны его не были слышны среди оглушительных криков «ура» бежавшей за ним толпы. Абрашка бросился к лестнице и хотел направить шествие в боковой подъезд, обещая, что туда сейчас вынесут шинели и калоши, но его не послушали и пошли прямо к главному выходу, мимо знаменитой общей комнаты, которая теперь была совершенно полна. Против двери на своем обычном месте восседал Васька Акатов; у стола его примостились два молодых офицера и рассматривали карту ужина. Остальные столы также были заняты. Нельзя сказать, чтобы общая комната отнеслась сочувственно к победоносному выходу лицеистов. Особенно были недовольны князь Киргизов, маленький желчный старичок во фраке и белом галстуке, заехавший из оперы выпить чаю к Дюкро и немилосердно ругавший и оперу, и чай, и всех знакомых, встреченных им в театре.
– Боже мой, что за безобразие! – прошипел он, когда последний лицеист вышел на улицу, – а все это оттого, что их мало секли в лицее.
– Вы совершенно правы, князь, – отозвался Акатов, – а глупее всего то, что эти мальчишки вечно выпьют на двугривенный, а накричат на сто рублей…
Старичок, не любивший, чтобы его собеседники, даже соглашавшиеся с ним, открывали для его приговоров новые горизонты, отвечал с неудовольствием:
– Нет-с, это не такс. Мошенник Дюкро такой счет им влепит, что тут не двугривенным пахнет. Впрочем, дело не в том-с, а в том, что их, как я уже имел честь сказать вам, недостаточно пороли в лицее. Да-с, мало секли, и больше ничего-с!
Через несколько дней после выпускного обеда, в десять часов утра, Угаров и Брянский поднимались по узкой лестнице большого дома на Фонтанке. Взобравшись в четвертый этаж, они позвонили у двери, к которой была прибита медная дощечка с надписью: «Иван Иванович Горич, профессор». Пожилой рябой лакей с суровым выражением лица и длинными волосами, зачесанными за уши, отворил им дверь.
– Здравствуй, Аким, – сказал Брянский, – Яков Иваныч еще спит?
– Как можно, давно с папашей чай кушают. Пожалуйте в столовую.
Первая комната, в которую вошли Угаров и Брянский, была когда-то гостиной; вдоль стен стояли мягкие диваны и кресла, но теперь вся мебель была покрыта книгами. Книги валялись на окнах и на полу. Большой письменный стол отчасти загораживал дверь в столовую, в которой сидели за самоваром отец и сын Горичи.
– Однако вы рано за мной заехали, господа, – вскричал сын, пожимая руку товарищам, – я еще не одет. Ведь у министра надо нам быть к двенадцати часам.
– Что ты, что ты, Яша, – заговорил отец, – разве можно упрекать дорогих гостей в том, что они рано приехали? Что за беда! Мы чайку попьем, побеседуем. Только вы, господа, уж извините меня, что такой беспорядок в квартире. Я из своего кабинета переделал комнату для Яши, а сам перебрался в гостиную, да не успел устроиться. Да, кстати, и за костюм мой извините.
Горич-отец был облечен в старый меховой халат и плисовые сапоги. На подбородке, давно небритом, торчали жесткие седые волосы. Все лицо его было до того изрыто морщинами, что две небольшие впадины между краями глаз и ушами, происшедшие от многолетнего ношения очков, казались также морщинами.
– Ну, что нового, господа, на белом свете? – спросил он, наливая чай гостям, – ведь мы здесь живем, как в провинции, ничего не знаем. Правда ли, что Орлов не поедет в Париж, а остановился в Вене? [53]
– Говорят, что остановился, а наверное никто не знает, – отвечал Угаров. – Вот это именно всего досаднее, что ничего не знаешь, разве попадется какая-нибудь иностранная газета.
– Ну, да и иностранные газеты врут здорово! – воскликнул Яша Горич. – Ведь всем известно, что война началась нападением турок на Михайловское укрепление, а они уверяют, что мы начали войну Синопом.
– Да, господа, – говорил Горич-отец, покачивая головой, – трудно добиться правды даже и в текущих делах, а что вы можете узнать достоверного о прошедшем? Вот я сорок пять лет преподавал историю и все искал правды… а как ее найдешь? В последние годы я, конечно, попривык, не относился к делу с таким жаром; а в молодости, бывало, готовишься к лекции о каком-нибудь герое, которого особенно полюбил, так, право, чуть не плачешь от умиления. Потом стараешься читать о нем во всевозможных источниках… и что же? – оказывается, что любимый герой, которого я представлял слушателям, как идеал добра и чести, делал всякие гадости не хуже другого… А то вдруг натолкнешься на какое-нибудь исследование, по которому выходит, что герой этот вовсе не существовал на свете… Давно ли, например, была первая французская революция? С небольшим полвека прошло с тех пор. А попробуйте прочитать французских историков, писавших о ней, – можете ли вы составить какое-нибудь определенное понятие о деятелях революции? Я уже не говорю об историках-роялистах, – от этих нельзя и требовать беспристрастия, – а говорю об историках, более или менее сочувствовавших революции… Ламартин в восторге от жирондистов; Мишле восхищается Дантоном; Луи-Блан – Робеспьером; Тьер [54] стоит на коленях пред Наполеоном… А заметьте, что еще живы люди, лично знавшие этих деятелей. Как же вы разберетесь во временах более отдаленных?